Шрифт:
Улицы различались мощением — грубый булыжник или более ровная брусчатка. Были совсем «бесшумные» улицы, вымощенные торцовыми деревянными шашками — колеса экипажей мягко шелестели по таким мостовым. Улицы фабричных и заводских окраин были плохо освещены, чаще всего керосиновыми фонарями. От этого они казались хмурыми, особенно в непогоду. Поэт прошлого века Дмитрий Минаев в стихотворении «На улице» останавливает четыре мгновения петербургской уличной жизни:
«Окрестности нашего жилища, — вспоминал художник Добужинский, — были мрачные, недалеко пролегал жуткий Обводный канал, а наша улица упиралась в Забалканский проспект (нынешний Московский), всегда грохочущий от ломовиков, полный суетливого люда, одна из самых безобразных и даже страшных улиц, настоящий Питер. В осеннюю липкую слякоть и унылый, на много дней зарядивший петербургский дождик, казалось, вылезали изо всех щелей петербургские кошмары и „мелкие бесы“, и я спешил пройти скорее угнетавшие меня места, подняв воротник до ушей и проклиная гнилую питерскую погоду, лужи и мокроту, забиравшуюся всегда в калоши. Я предпочитал с нашей 7-й роты (теперь 7-я Красноармейская) попадать на просторы Измайловского проспекта, на который выходила наша улица с другого конца. Там стоял ряд одинаковых зеленовато-белых кубов — казарм измайловских солдат с палисадниками, один как другой, и белела громада Троицкого собора с колоннами и золотыми звёздами на синих главах. Тут было менее людно, казённо-чинно, и веяло Санкт-Петербургом».
Мы, наконец, подошли к парадным, стройным, струнным улицам и проспектам. Их движение отличает устремлённость. Куда? К Адмиралтейской игле? К Неве? В бесконечность? Прямые, широкие, проведенные по линейке, надменные, гулкие улицы Петербурга задевали душу, восхищали и раздражали.
«Изморозь поливала улицы и проспекты, тротуары и крыши; низвергаясь холодными струйками с жестяных желобов, — пишет Андрей Белый в романе „Петербург“, — изморозь поливала прохожих: награждала их гриппами; гимназиста, студента, чиновника, офицера, субъекта; и субъект (так сказать, обыватель) озирался тоскливо; и глядел на проспект стёрто-серым лицом; циркулировал он в бесконечность проспектов, преодолевал бесконечность, без всякого ропота — в бесконечном токе таких же, как он — среди лета, грохота, трепетанья пролёток… Мокрый, скользкий проспект: там дома сливались в планомерный, пятиэтажный ряд; этот ряд отличался от линии жизненной лишь в одном отношении: не было у этого ряда ни конца, ни начала… Мокрый, скользкий проспект пересёкся мокрым проспектом под прямым девяностоградусным углом; в точке пересечения линий стал городовой. И такие же точно там возвышались дома, и такие же серые проходили там токи людские, и такой же стоял там зелёно-жёлтый туман… Весь Петербург — бесконечность проспекта, возведённого в энную степень…»
Три проспекта, три луча, устремлённые к Адмиралтейству, три характера — Невский, Гороховая, Вознесенский.
Невский — великий лжец и притворщик, по словам Гоголя. «Здесь всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется». Невский — это театр, это сцена с великолепными декорациями, меняющимися в течение дня, с местами для зрителей, с галёркой и кулуарами. Ничего не изменилось с тех пор, как Гоголь «раскусил» его, только Время прокатилось по проспекту; кое-где задержалось, кое-где и следа не оставило.
Другая лучистая улица — Гороховая. В 60-е годы XX века её заткнули, точно пробкой, зданием ТЮЗа. Это изменило её движение и сплюснуло пространство с одной стороны. Но если обернуться к Адмиралтейству, улица опять вздрогнет и вытянется в струнку. В ней есть что-то купечески-столичное. Она уступает безупречному щёголю Невскому, но отличается независимостью и своенравием.
Из трёх лучей Вознесенский — самый изящный и немного напоминает учителя танцев в башмаках с пряжками и белых перчатках. Он не так театрален как Невский, не так загружен транспортом, как Гороховая. У него танцующая походка, и его проходишь быстрее. Он не наскучит, не утомит, изящно приподнимет шляпу у Фонтанки, раскланиваясь с Измайловским проспектом.
Ну вот, теперь мы заговорили о петербургских улицах не только как о внешнем городском пространстве, но как о характерах — сложных, капризных, печальных или трепетных.
«Каменноостровский проспект, — писал Осип Мандельштам в конце 20-х годов, — одна из самых лёгких и безответственных улиц Петербурга. В семнадцатом же году, после февральских дней, улица эта еще более полегчала, с ее паровыми прачешными, грузинскими лавочками, продающими исчезающее какао, и шалыми автомобилями Временного правительства. Ни вправо, ни влево не подавайся: там чепуха, бестрамвайная глушь. Трамваи же на Каменноостровском развивают неслыханную скорость. Каменноостровский — это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове. Это молодой и безработный хлыщ, несущий под мышкой свои дома, как бедный щёголь свой воздушный пакет от прачки».
Есть в нашем городе одна-единственная улица, не похожая ни на какие другие. Её хорошо показывать приезжим. Каждый раз, идя по ней, невольно разгадываешь какой-то секрет, скрытый в этом странном пространстве, но тотчас забываешь, свернув на круглую площадь, — бывшую Чернышёву, а теперь Ломоносова. Это улица Зодчего Росси.
Как короткий вздох, как единый шаг — Уж прошёл давно, а всё звон в ушах. Словно в залу дверь, словно ряд свечей, Фортепьяно трель, акварель ночей. Как тебя я жду. Ты по ней приди. Поцелуй на ней — как разрыв в груди. Как скрипичный стон через сердца стук, Как вокзальный сон про свою мечту. Как осенний лист на скамье лежит, Как больной флейтист вспоминает жизнь… Как короткий вздох, как единый шаг, Уж прошёл давно, а всё звон в ушах. В. Васильев